Оглавление

Заметки на полях «Картезианских размышлений» М.Мамардашвили

(декабрь 2002 – апарель 2003)

Заметки выделены цветом или (и) квадратными скобками. Слова в тексте "Размышлений", представляющиеся опорными, выделены жирным шрифтом.

Текст "Размышлений" взят с сайта (http://www.mamardashvili.ru/index.php?texts/descartes) и приводится с минимальными сокращениями.

Размышление первое

[Единство личности – к анализу мыслительной деятельности через анализ внешних действий]

...не искать никакой науки кроме той, какую можно найти в себе самом или в громадной книге света...

Декарт

То, что побуждает к размышлению и требует его (и по ходу дела мы поймем почему), — это сам Декарт, образ его и личность.

Итак, перед нами Декарт Он — тайна при полном свете. [Здесь цель автора – заинтересовать слушателя, создать интригу.] … С одной стороны, он максимально прост А с другой стороны, сама непонятность Декарта соответствует девизу: "Выступаю в маске"Среди его записей, в другом месте, мы можем прочитать, что хорошо прожил тот, кто хорошо скрывался

[Драматическое сочетание «метафизического томления» и поиска «покоя» и «воли».] …  

Это хорошо видно, в частности, по оставленным или, точнее, недописанным декартовским текстам Я имею в виду Декартовы «Правила для руководства ума», раннюю его работу. Доводить ее до конца как текст не было необходимости, потому что Декарта, повторяю, интересовали не тексты [а формирование «порождающего механизма движения или состояния мысли, которое потом будет воспроизводиться».] …

И именно благодаря тому, что при этом была поставлена на карту жизнь, мы и можем наблюдать воочию удивительное пробуждение мысли в самом начале Нового времени, некий полет освобожденного человеческого ума. И нам выпадает великая привилегия (благодаря Декарту) ухватить, если сможем, конечно, то, что мы называем обычно рождением нового мира, пережить то, что и впоследствии, и вечно, для каждого и для всех людей будет значительно… Не забывая при этом главное, что и позволяет нам как-то ухватить дух и движение мысли Декарта: этот человек принимал из мира только то, что им через себя было пропущено и только в себе и на себе опробовано и испытано. Только то, что — я!

Это особое воодушевление, энтузиазм. Какое-то стояние в звенящей прозрачности одиночества, Один на один — и посмотрим! Вот он и смотрел, пробуя себя. … [Параллель с Растиньяком  у Бальзака]

Он и провел через всю свою философию одну странную, на первый взгляд, вещь, которая одновременно является онтологическим постулатом: тот, кто сможет в воодушевлении обнаженного момента истины, в этом стоянии один на один с миром хорошенько расспросить себя (что едва ли или почти невозможно), тот опишет всю Вселенную.

Так и Декарт; вот — мир, справлюсь ли? Сам. Ведь для этого нужна точка опоры. …

Но мой Декарт в воодушевлении. Он охвачен пафосом чести. Честь — чуть ли не онтологический устой его миропорядка и космической гармонии … И думать, и испытывать только такие мысли и состояния, которые уже экзистенциально, с опасностью для себя, задействованы в этом поединке, в вопросе чести — в попытке рождения человека из ветхой куколки бог весть какого существа. И все это — наперегонки со смертью. …[Автор проводит параллель с Прустом.]

Это еще один аспект «большой гонки». Можно не успеть родиться человеком из «ветхой куколки». А, пока не родился, еще не входишь в человеческую часть человечества. Разумность «в малом» - разумность животного. Это, впрочем, не означает преимущества или предпочтительности «перерожденца».

И удивительно видеть у Декарта это же ощущение гонки с прошлым. Ведь по сути (я потом попытаюсь развить это теоретически) Декарт понял одну фантастическую вещь — что для мысли самым страшным врагом является прошлое, потому что то, что называется прошлым, складывается с такой скоростью, что мы не успеваем ни подумать, ни понять, а уже кажется, что поняли, подумали и пережили. Прошлое обладает видимостью понятого и пережитого просто потому, что мы в каждую секунду, будучи конечными существами, не можем быть везде и не имеем времени — оно должно было бы быть бесконечным, — чтобы раскрутить то, что с нами происходит (что я в действительности чувствую, что увидел), ибо все уже, как считал Декарт, отложилось, значения готовы, и мы лишь накладываем их на пережитое и воспринятое. Но они — прошлое. То, что существует в языке в виде значений и смыслов, — это прошлое. И память только кажется хранилищем того, что якобы понято и пережито. [Еще один мотив гонки!]

И надо впасть в этот заданный архетип честолюбия, если хочешь того, чего хотел Декарт. А хотел он, как я уже говорил, и всю жизнь искал — две, связанные между собой вещи покой души и волю. Это то, что в определенном смысле можно назвать личностным пафосом Декарта. Поэтому декартовский пафос жизни можно выразить и пушкинской строкой: «На свете счастья нет, но есть покой и воля». [Здесь, скорее, мечты самого автора, приписываемые Декарту.]

И то, и другое и искал Декарт, уезжая из Франции, покидая свою родную Турень и пускаясь в путешествия, в странную жизнь в Голландии, казалось бы уединенную и спокойную. За 20 лет он раз тридцать сменил место жительства. …

Введу еще одну символическую ниточку философского размышления, но уже связанную не с личностным пафосом Декарта, а с идейно-экзистенциальной, если можно так выразиться, клеточкой всей его философии (этики, психологии, эпистемологии, онтологии), из которой можно было бы простым анализом, в старом математическом смысле этого слова, вывести единые следствия и принципы для всех перечисленных областей знания. В этой клеточке, в которую — как бы памятуя о древнем метафизическом завете античной философии, связывавшем вместе истину, добро и красоту, — свернулась вся мысль Декарта. Ее можно увидеть в таинственном моральном качестве, которое венчает у него (даже в теории, а не только в жизни) все другие моральные качества. У этого качества несколько необычное название, поэтому оно и таинственно. Это качество — generosite по-русски можно перевести как благородство, щедрость, великодушие. Скорее подходит, конечно, великодушие, хотя сам Декарт употреблял не этот термин, потому что по-французски тогда было бы magnenimite (от латыни), но он имел в виду именно великодушие.

Великодушие — это свобода и власть над самим собой, свобода и власть распоряжаться собой и своими намерениями, потому что ничто другое нам не принадлежит. Вообще, Декарт считал, что не в природе человека все знать. Все знать — не свойственно человеку и не нужно. Нет никакой необходимости, чтобы наш разум никогда не ошибался, говорил Декарт, достаточно, чтобы наше сознание свидетельствовало о том, что нам хватает решимости и силы выполнить то, что мы почитаем за лучшее. Лишь в силу великодушия человек может уважать себя. [Не вполне привычное использование слова «великодушие». Привычнее – великодушие = не мелочность + доброта.]

В предлагаемом Мамардашвили «великодушии» представлена важнейшая часть разумности – реализация оптимального поведения, но без учета качества оптимизации. Но что может помешать человеку реализовать поведение, которое он считает наилучшим? Скрытая (неосознаваемая) часть критерия оптимизации. Знаю, как нужно поступить, но боюсь или ленюсь. Возникает конфликт в мышлении, а реализуется не контролируемая сознанием равнодействующая осознаваемой и неосознаваемой частей в форме одного действия, выбора действия из доступных альтернатив. Ноги идут «сами», язык «сам» говорит. Так что же в этом контексте означает «великодушие» по Мамардашвили? Дискриминацию неосознаваемых составляющих критерия оптимизации, гегемонию сознания. А это и есть эффект «второго рождения» - рождения человека из ветхой куколки бог знает какого существа. А хорошо это или плохо – здесь не решается.

То есть великодушие Декарта — это способность великой души вместить весь мир, как он есть, и быть недовольным в этом мире только собой. Можно с бандитами жить, меня не убудет, если я твердо знаю, что никогда не оказывался ниже своей способности и воли распоряжаться самим собой в целях того, что я считаю лучшим. Это великодушие, кстати, и есть причина того, что Декарт не является героем в нашем обычном, глупом смысле этого слова, когда мы требуем от других свершения того, на что сами, как правило, не способны. … Великая душа вмещает соседство — не убудет меня — с глупым, невежественным, преступным. Да и не там предмет ее борьбы. Предмет борьбы во мне самом. И более того, великодушие предполагает, что мир таков, что в любой данный момент в нем может что-то случиться только с моим участием. Я участвую как бы в непрерывном творении мира как воплощенная, почти что в христианском смысле слова, т.е. инкарнированная воля. Я имею в виду воплощение Христово, или воплощение Бога в тело Христа. Я как воплощенная воля реально, телом своим участвую в том, что станет в мире; на это направлена моя воля. [Автор приводит примеры Галилея и Дж.Бруно, причем, Декарт уподобляется Галилею.]

Но борьба Кампанеллы не была борьбой Галилея, так же как борьба с церковью и т.д. не была борьбой Декарта. И Декарт, и Галилей без гнева и упрека просто как бы перешли или выбыли в другое измерение. Они изменили саму почву, на которой шла борьба. Для Декарта не имела смысла борьба за свободу мысли против авторитета церкви. То есть все драмы — взаимное недоверие, озлобление, ненависть, героизм и мужество, которые возникали, индуцированные существованием этого исторического противостояния, для философа не существовали. Он просто перешел в другое пространство и там жил, занимаясь тем делом, которое является делом философа. Поэтому я и сказал, что фактически делом философа является он сам, а не исправление других людей. Декарт вообще считал, что мир, или свет, как он устроен, его нравы и обычаи — они таковы, какие есть. И, не будучи к тому уготованным по рождению, не нужно вмешиваться в его дела по одной простой причине: они складываются по другим законам и иначе, чем складываются наши мысли и наши душевные состояния, если мы знаем, что не отступим от решимости ими распоряжаться в лучших целях. Поэтому понятно, конечно, что Декарт не мог быть социальным реформатором. Как и всякий нормальный философ, он считал, что настолько трудно, почти невозможно, понять мир и сделать с собой, жалким куском мяса, что-нибудь стоящее уважения, что где уж там заниматься преобразованием мира. Ибо ясно ведь — и законы философии, и законы здравого смысла диктуют нам, — что если каждый в своей жизни сделает что-то с собой сам, то и вокруг что-то сделается. То есть то, что сделается, не будет продуктом прямого приложения рациональной мысли, а индуцируется среди десятка, сотни, миллиона людей, потому что каждый в отдельности для себя и на своем месте что-то сделал. Таков был Декарт. [Но возникает вопрос: кто платит? Кто платит за жизнеобеспечение философа, ушедшего в другое измерение?  Похоже, здесь автор занят коллизиями советского общества. Маска, другое измерение – атрибуты советского «инакомыслия».]

Так вот, так же ушел и Декарт. И уходя, он знал, что больше всего не любит в себе две вещи, а именно: нерешительность и меланхолическое расположение духа. Ему чудилась в этом ощущении некоего несчастья — несвобода. Я уже не говорю о том, как он не выносил нерешительность. Разумеется, прекрасно, когда наша жизнь основана на ясном знании обстоятельств, целей и средств наших действий и поступков. Но чаще всего это не так. И что делать в темном лесу, где много тропинок? Очень просто, считал Декарт; встал на тропинку и не сворачивай. Потому что лучше неправильно выбранной одной тропинки с решительностью придерживаться, чем проявлять нерешительность. По одной, пусть, может быть, не на основании знания выбранной тропинке, но мы еще можем выйти из леса. Ибо и в «Дхаммападе» сказано: «Если идешь — иди; вялый путник больше пыли поднимает по дороге».

Он говорит: не нужно убегать от предметов страха, потому что. убегая, вы все равно страх с собой унесете. А если пойдете на них с обнаженной шпагой, то убедитесь в том, что это лишь воздух и тени.

[Ударный эпизод для реконструкции  особенностей мыслительной деятельности Декарта на основе единства (единственности) мозга – оптимизатора, проявляющего себя во внешних поступках.] Однажды этот пафос проявился в реальном эпизоде биографии Декарта. В годы своих странствий по Германии он как-то переправлялся со слугой через реку, и его перевозили люди (их было несколько человек), которые, увидев одинокого джентльмена, явно имеющего кошелек, решили его убить и ограбить. Декарту помогло знание крох немецкого языка, и он почувствовал, понял, что замышляется, и поступил, как мог поступить только Декарт. Потому что обычно человек ведь с трудом верит, что с ним может случиться подобная неприятность. Может быть, ее все-таки не будет. То есть фактически — убегает от опасности, сохраняя себя, как некое бесценное сокровище. Авось пронесет. Но страх «с тобой останется», говорит Декарт. И, более того, тогда вернее погибнешь. И Декарт, выхватив шпагу, заставил этих людей перевезти себя через реку и так спас не только свой кошелек, но и жизнь. Таким он был перед тенями и фантомами мысли.

… [Автор проводит прямую аналогию со свободным поведением Пушкина.]

 И то же самое — неуловимый ореол личности и то, что я называю свободой, в высшей степени было свойственно Декарту в каждом движении его души и жизни. И нет ничего менее похожего на Декарта, чем картезианцы. У Пушкина не было школы, потому что поэты все же не такие кретины, как ученые-философы, и торжественного цирка не устраивают из своего ремесла. После же Декарта возникло так называемое картезианство, хотя сам он, естественно, не создавал его и как-то по случаю, в письме Региусу, который якобы был единственным и верным его учеником, предупредил: «Считайте моей мыслью только то, что мною написано и высказано». И в картезианстве, конечно, феномен свободы Декарта исчез. И поэтому столь чудовищно трудно ухватить живую и естественную декартовскую свободу.

Значит, основная тема Декарта: пробуждение человека — второе рождение. Кстати, его и звали «Ренатус», что означает «вновь рожденный». Итак, это пробуждение себя, прорыв через пелену действительности, или «майи», как говорили древние индусы, прорыв к тому, что есть на самом деле, к реальности. А он стоит труда и не делается без шума и ярости. Но никаких следов этого «шума» в текстах Декарта мы не видим. Даже в теме сна, которая, судя по биографии, была для него явно эмоционально и экзистенциально насыщенна и, может быть, даже болезненна. Декарт видел пророческие сны. В молодости у него было подряд три сновидения, в которых ему являлись воплощенными в лицах и событиях идеи его философии, и он искренне считал, как и Сократ в свое время (вот еще одна экзистенциальная перекличка), что у него есть свой «демон», некое божество, которое во сне ему что-то подсказывает, ведет, выручает и т.д. И тем не менее в изложении, например в «Метафизических размышлениях», тема сна задана у него скорее как интеллектуальная дилемма: действительно ли существует мир и как отличить то, что мы видим во сне, от того, что есть в действительности? Вот такая чисто интеллектуальная задача. Все мучение, связанное с пробуждением, оказывается за текстом. В тексте этого нет. В тексте, казалось бы, простые и элегантные рассуждения о том, что во сне я иду по улице, что-то вижу и т.д. Реально или не реально? И чем мои реальные прогулки по улице отличаются от прогулок во сне? Ну, такая интеллектуальная забава.

Нет, не забава. А почему? И тут узнаешь кованый стиль настоящих мужчин в прошлом. Из вежливости. Вежливость есть. Сейчас поясню какая.

… У Декарта нет конвульсий слов. В конвульсиях рождается мир, но он не мучает нас своими переживаниями. Не изматывает ими, как потом, в XIX и XX веках, многие философы будут это делать. Вежливость. Конечно, от страстей не убежишь, они сотрясают нас, тело наше и вместе с ним душу, но жесты хотя бы контролируйте, если вы вежливы и воспитанны. И тем более — слова. Нечего впихивать шум и ярость в текст, уважайте того, кто его будет читать, не надо его ошарашивать. Простота декартовских текстов, конечно же, мешает читателю увидеть в них не просто интеллектуальную игру.

Известно, что Декарт часто дерзил. Например, когда его спрашивали, где книги, которые он читает, он показывал на анатомический стол и говорил, что вообще ничего не читает, хотя, разумеется, это было не так. Или еще пример: как-то он сказал и нередко потом повторял, что заниматься философией можно лишь несколько часов в году. Три-четыре часа. Он занимался философией с промежутками в несколько лет, а то и десятилетий. Поработает и — следы: «Метафизические размышления». Займется — и «Рассуждение о методе». А перед этим — «Правила для руководства ума». Но между «Правилами» и «Рассуждением о методе» около 9 или 10 лет.

Настоящая философия, считал Декарт, позволяет философствовать, когда захочешь, потому что философствуем мы поневоле. Вынужденные к этому. Так же, как муха вынуждена вырываться из бутылки. Ей там не место. Я могу перестать философствовать, когда захочу, и — жив. Но тот, кто будет жив, перестав философствовать, когда захочет, другой человек. В подобных утверждениях Декарта и состоит смысл его независимого досуга. Вот хочу лежать в постели и размышлять, и размышляю. Ибо абсурдно все время серьезно чем-то заниматься. Это и не доступно человеку, да и характер портит. Декарт ведь был вояка, но он странно жил, когда в молодости находился в армии. Он и тогда жил раскованно, умел расслабляться и лишь в минуту действия сосредоточивался, распрямлялся, как пружина. Но он никогда не стоял при этом по стойке смирно — перед тем, что еще предстояло выполнить или сделать. Когда нужно будет — сделаем. Шпага выскочит из ножен. А сейчас — стоять навытяжку, с полной серьезностью?..

Конечно, Декарт был «несерьезный» человек по нашим нынешним меркам, нынешним понятиям. Да и вообще, он считал, что все не так серьезно. Скука — это уже последствие серьезности.

Я уже сказал, Декарт — человек, который знает, что на свете счастья нет и не обязанность мужчины искать счастье и ставить его целью своей жизни — есть покой и воля. И есть защитный барьер жизненных привычек, которые ты обязан выработать, ибо они защищают покой и волю, защищают твой независимый досуг — ценность самую высокую среди остальных жизненных ценностей. … [Эдисон полагал], что большинство людей готово бессмысленно, не останавливаясь, трудиться всю жизнь, лишь бы не остаться наедине с собой. Потому что, когда остановишься и остаешься, тогда, по его мнению, и начинается самый тяжелый труд, который за тебя никто не сделает, в котором сотрудничать не с кем (один на один с миром). И мы смертельно боимся, избегаем этой минуты и готовы делать все что угодно: преобразовывать общество, крутиться, как белка в колесе, с утра до ночи, и так каждый божий день.

Декарт рекомендует следующее: достаточно рассматривать мир как театр и не придавать (обратите внимание, дальше самое существенное, все можно расшифровать через это) своим личным драмам большего значения, чем драмам воображаемых персонажей, «разыгрываемым актерами, когда они изображают перед нами весьма мрачные события.

Сошлюсь в этой связи на другого выдающегося мыслителя — Эрвина Шрёдингера, которого тоже — уже в XX веке — интересовал, в сущности, сходный вопрос: умирает наше «я» или не умирает, и бояться нам в жизни смерти или не бояться? Ведь наша жизнь, говорил он, есть не что иное, как последовательность проходимых нами персонажей, которые не менее ирреальны. В том смысле, что к ним не применим термин «смерть». (Я пересказываю сейчас с помощью Декарта то, о чем размышлял Шрёдингер.) Они так же ирреальны, как, выражаясь словами Декарта, персонажи пьес. И Шрёдингер задавал такой вопрос: вот вам было 16 лет, и вас раздирали страсти. А что осталось от того «я», которое было носителем этих страстей? Как некое воплощение «я», ведь это были вы — вместе с вашим телом, с вашими переживаниями и т.д., но вы же его не помните. А вы есть. Значит, вы — другое «я»! В каждый данный момент ваши прошлые «я» казались вам, что они самые важные, самые последние, а они сменились, даже не породив понятия смерти. Они все умерли, а термин «смерть» даже не возник. И, может быть, ваше «я» — сейчас — есть также воображаемый, воплощенный на несколько часов, на несколько дней или месяцев персонаж, который тоже сменится другим, как и все предшествующие персонажи. Зачем же, говорит Шрёдингер, бояться смерти? Конечно же, мы бессмертны. Это несомненно. Это я уже добавляю, вспомнив слова Спинозы. Но только в том смысле, который я пытался навеять взаимным проецированием одного на другое этих разных возможных состояний нашего «я».

И последнее, на что я хотел бы обратить сегодня внимание. Декарт говорил — можешь только ты. Суть его философии можно выразить одной сложноподчиненной фразой: мир, во-первых, всегда нов (в нем как бы ничего еще не случилось, а только случится вместе с тобой), и, во-вторых, в нем всегда есть для тебя место, и оно тебя ожидает. Ничто в мире не определено до конца, пока ты не занял пустующее место для доопределения какой-то вещи: восприятия, состояния объекта и т.д. И третье (не забудем, что прошлое — враг мысли, борясь с прошлым, мы восстанавливаем себя): если в этом моем состоянии все зависит только от меня, то, следовательно, без меня в мире не будет порядка, истины, красоты. Не будет чисел, не будет законов, идеальных сущностей, ничего этого не будет.

И лемма к этой теореме звучит так, и она свяжет нас с декартовским великодушием: «Бог невинен, а мы свободны». То есть Бог не предшествует нам во времени [Как бы это здесь – не к месту.]. Такая странная фраза, противоречащая, казалось бы, всей теологии, философии и чему угодно, которой можно объять Декарта, ну объять так, как предмет, о котором еще дальше нужно думать, а не в том смысле, что мы уже это поняли.

Обычно, читая Декарта и то, что о нем написано, мы не можем удержаться от искушения считать серьезными и важными прежде всего его достижения в области аналитической геометрии, физики и т.д., а пришлепками к этому, бантиками считаем его рассуждения о Боге, душе, бессмертии, полагая, что все это причуды гения. Что это, мол, язык той эпохи, так говорили раньше, а когда бантики исчезли, то осталась суть дела: открыл аналитическую геометрию, открыл cogito ergo sum и т.д. Разумеется, это не так. То, что кажется причудой, это и есть Декарт; самое серьезное. …

[Декарт живет в Голландии, а не в благословенной Франции.] Потому что если бы жил, то жил, как в коконе, внутри давящего атмосферного столба предданной, не им (и не из себя) изобретенной мыслительной культуры, а среди органических, самих по себе ткущихся связей. А точнее — связностей, «повязок». И он как бы физически моделирует свое стремление разорвать эти «доренатовские» связи, моделирует организованным ландшафтом жизни — живет в Голландии, как в своего рода натюрморте — внутрь пейзажа, с которым у него нет никаких внутренних связей и общей преемственной ткани, а если они и появляются, то только такие, какие он творит и создает сам.

Это пример чтения индивидуальных символов жизни, в отличие от структурных или архетипических, посредством которых человек себя организует, инсценирует вплоть до физики жизни, чтобы порождались одни состояния и не порождались другие. Эти символы вычитываются совершенно иначе и независимо от естественных психологических и биографических смыслов. Так же как, например, и в случае путешествий Декарта, о которых не рассказывается и лишь по видимости не выносится никаких впечатлений. [События в другом пространстве, с другой топологией – не географической и не в реальной временной последовательности. Но может оказаться (и оказывается) интересным (продуктивным) обратное – привязка виртуального к географии.]

Это все та же отвлеченная, духовная истина о «великом безразличии, которое в нас и в Боге», но выполняемая в виде естественной редукции на себе — срезания всего наросшего, всех идолов крови, почвы и страсти для достижения какого-то метафизического нулевого состояния [как условия нового, первого взгляда]. … Это знакомая нам редукция к метафизической границе мира с ее конечным пунктом, где все факты и состояния равноправны и равнобезразличны, все — равнослучайны, как и их смысловая иерархия и субординация.

Подобным образом определенная редукция – это процедурное определение расшифровки, разборки связей для понимания, анализа и, в этом процессе, синтеза модели мира. «Метафизическое нулевое состояния» предполагается конечным состоянием такой разборки связей, хотя «разборка» идет в другом пространстве, а в мире вещей видны лишь некоторые буруны, вихри от подводной работы.

И если такая разборка возможна, то в чем источник (первоисточник) сложности, возникновения структур? Возникает символ Бога, как заместитель универсального основания всего, «универсальной конкретности». Именно конкретности требует процедура редукции, а, доводимая до предела – метафизического нулевого состояния, не находит последнего, не подлежащего редукции предмета, связи в мире вещей. В этой ситуации выручает идея самоорганизации, которая не использовалась автором.

… Пока нам ясно, что если все должно быть равным, то именно (и только!) в ниоткуда не выводимом и ни на чем земном не основанном (символом сопряжения с чем и является понятие Бога) — в универсальном. Но универсальном не как отвлеченном, общем свойстве, охватывающем многих или всех, а как «партикулярном естестве», выражаясь словами Декарта, или «универсальной конкретности» (Кузанский). Следовательно, это как бы некая точка, непосредственно — поверх и поперек линейно протянутого мира — замкнутая на индивида, личная его повязка на Бога, испытываемого и переживаемого через что-то, что есть одновременно в самом человеке, в каком-то его «внутреннем слове», «внутреннем образе», «внутреннем акте». То есть этим символом выявляется действительная индивидуализация и позитивная, реальная сила человеческого самоопределения, включающая истинную бесконечность (а не просто безразличие в смысле свободы «от») и являющаяся, как выражается Декарт, добавлением к реальной природе каждого человека. То есть это отнюдь не «абстракция» и не «общее имя».

Такой «Бог» остается объектом произвола человека, который позволяет чему-то остаться не разобранным, чтобы решить свою проблему источника сложности.

 И Декарт говорит то же самое: хоть раз в жизни надо решиться убрать все это, стереть и заново, на полную катушку, начать думать самому, всерьез, но, повторяю, под знаком Бога.

Под этим знаком переписывать жизнь и «книгу мозга», ибо так и только так она переписывается.

Что в этом контексте означает «знак Бога»? При бескачественном универсальном и конкретном всеобщем начале (при его признании – ведь его невозможно обнаружить в мире вещей) «знак Бога» - это намерение (готовность) положить в основание синтезируемой модели мира единый принцип, единую волю, внутренняя структура которой (порождающее ее «субстрат-структура» - отношение) остается (оставляется) неизвестной.

Если для внешней активности и для мыслительной активности (в построении дефиниций) работает один орган – мозг-решатель, то можно, анализируя особенности (устойчивые) внешней активности индивида (Декарта), предположить (применить в создаваемой модели) наличие тех же устойчивых особенностей в мыслительной активности того же индивида.

И что же обнаруживает автор? Безудержность, дерзость, безоглядность в разборке, демонтаже связей, сопровождаемые рассуждениями о Боге. М.Мамардашвили диалектически увязывает смелость в разборке с уверенностью Декарта в существовании в глубине структур непроницаемого и неповреждаемого начала, называемого Богом.

Но ведь это не тот Бог, который в религии. В религии Бог – вместо вещественных связей, а Бог Декарта – не вместо, а в основе (только). Это – не Бог-носитель мистической силы. Перекрестившись, невозможно силой Бога изменить нечто (что-нибудь) в мире вещей. Почему же М.Мамардашвили не обращает внимание на эту двусмысленность своего текста?

«Книга мозга» не переписывается, а разрушается без Бога, но Бога-основы, который вообще-то и не Бог (религии).

Оглавление

Hosted by uCoz